Наступила осень нашего мира. Дела шли все хуже и хуже; долги росли, а я и в ус себе не дул. Принесу Зое пятьдесят или шестьдесят рублей да и считаю, что сделал свое дело.
А она, бедняжка, начинала сердиться.
Сперва она подумала, что я ее не люблю, но когда раскусила меня получше, то поняла, что я «блаженный», и стала меня исправлять.
Начались, так называемые на языке супругов, сцены. Сперва шли сцены, так сказать, предварительные, но они меня как-то не донимали, бог уж знает почему, вернее всего, что я их не всегда понимал. Я, бывало, приму порцию «сцен» и после них еще лезу целоваться.
Стала Зоя хандрить. Частенько замечал я на глазах ее слезы.
– Что с тобой, Зоюшка?
– Ты разве не видишь?
– Ей-богу не вижу. Разве ты несчастлива?
– Да разве такая жизнь – счастье?
– Какая? – робко спрашивал я, все-таки ничего не понимая.
Она обыкновенно таращила на меня глаза и называла «блаженным дураком».
Печально плелся я в кабинет и долго ходил взад и вперед, ломая голову над вопросом, как бы перестать быть, в самом деле, дураком?
Стал я искать места и нашел в гимназии место учителя, но оттуда меня скоро выгнали. И там нашли, что я «неподходящий». Почему «неподходящий» – мне, разумеется, не объяснили, хотя деликатно заметили, что я слаб с учениками и вообще рассеян. И в самом деле, как подумаешь, я был самым неподходящим человеком!
Бедняжка Зоя серьезно захандрила к концу второго года, особенно как за долги чуть было не продали нашего имущества. Она серьезно стала упрекать и пригрозила, что оставит меня, если…
Она точно не умела формулировать свою мысль и потому докончила:
– Если ты будешь такой же… дурак!
Я струсил и обещал не быть дураком. Легко было обещать! Но как исполнить это обещание?
Зоя в тот день была в нервном возбуждении и вечером уехала в театр.
Стала она чаще уходить из дому. У нее завелись свежие костюмы, за обедом появлялась некоторая роскошь, у меня явилась новая пара. «Ну, – думал я, – Зоя приучилась хозяйничать» (я в это время зарабатывал до тысячи рублей), и радовался этому сперва. Но вместе с этим Зоя делалась какая-то странная и неровная. Стала чаще сердиться на меня; то, бывало, бранит меня, то со слезами на глазах припадет ко мне, да так и замрет.
Я не понимал, что делалось с бедняжкой, и только тихо гладил ее несчастную голову.
Временами она переставала уходить из дому. Сидела дома подле меня, просила рассказывать ей свои «блаженные мечты», как она называла мои мечты. И я, бывало, рассказывал ей… Как-то невольно разговор переходил на Наташу, на ее деятельность. Я горячо вспоминал сестру.
Зоя слушала, тихо улыбаясь и задумываясь, и не обрывала меня, как прежде, не называла глупеньким, напротив, становилась ласковей и, крепко прижимаясь ко мне, вся вздрагивая, точно подстреленная птица, она тихо шептала: «милый мой!».
И я снова был счастлив!
Но проходил месяц, другой, Зоя опять исчезала из дому и снова нервничала.
Памятен мне один вечер. Это было зимой. Сидел я у себя в кабинете и читал, как пришла ко мне Зоя. Смотрю на нее: бледна, сама вся дрожит, глаза грустные.
– Вася! Разве ты не видишь?.. – сказала она каким-то отчаянным голосом.
– Что, Зоя? – спросил я, а сердце так и замерло.
– Глупый! Я… я скверная жена… я…
Она не досказала. И к чему было досказывать? Убитый ее вид все досказал.
Мне стало страшно холодно, точно я очутился в темной пропасти. Теперь только понял я, что принимал я за экономию. Дурак, дурак! Бедная Зоя!
Я глупо молчал, не смея поднять глаз.
Наконец я стал утешать ее. Это ее взбесило.
– Он еще утешает! – воскликнула она, нервно рыдая. – Женщина, которую он любит, говорит, что изменила ему, а он еще утешает! Ты должен бы наказать меня, плюнуть на меня, бить такую женщину, тогда, по крайней мере, я бы видела, что тебе больно, а вместо этого ты же утешаешь! Какой ты мужчина! Ты… тряпка! – добавила она и чуть ли не с презрением взглянула мне прямо в лицо.
Мне… бить!? Эта мысль показалась мне до того неестественной, что я не знал, что и сказать.
– Что ты говоришь, Зоя? Тебе самой разве легко? К чему еще упреки! Если тебе тяжело, значит вперед этого не будет!
– А если будет? – резко крикнула Зоя.
Я окончательно смешался.
– Что ж ты молчишь… говори!
– Если будет… – начал я, чувствуя, что слова с трудом выходят из груди и звучат глухо, – если будет… значит… иначе нельзя, и ничто не поможет.
– Да скажи наконец: добрый ты или глупый?
– И добрый, и глупый, кажется, вместе, Зоя! – тихо отвечал я, не смея взглянуть на нее.
– Хороший ты! – вдруг вырвался из груди ее какой-то скорбный крик, и она стала целовать мои руки.
Мне стало стыдно, страшно стыдно. Она же целует, точно благодарит за что-то. Я отдернул руки. Что было потом – этого не передать. Есть счастливые минуты, их можно только пережить, рассказать их невозможно.
Опять Зоя как будто сделалась счастливой или, по крайней мере, старалась быть счастливой. Снова повела жизнь затворницы и довольствовалась тем небольшим кружком двух-трех приятелей, которые у нас бывали. Она даже пробовала искать работы, ей отыскали, но это была скучная работа (переписка банковских счетов), и она ее бросила. Я, бывало, предлагал ей развлекаться, поехать в театр вместе, но она упорно отказывалась.
– Не предлагай, Вася. Я боюсь.
– Чего боишься?..
– Блеска, Вася, людского шума. Он щекочет нервы. Ты не понимаешь этого, ты слишком чист, а я… я испорченная. Меня тянет туда… я люблю этот блеск, люблю, когда на меня смотрят, любуются… я тщеславна, хороший мой. Нет, нет, останемся вдвоем. Это пройдет, это должно пройти! Ах, зачем у нас нет детей! – вдруг шепнула она, ласкаясь.