– Бедный ты, Вася… Бедный мой! – проговорила она.
– Что ты, Зоя? Какой я бедный!
Она улыбнулась сквозь слезы и присела около. Целый вечер не отходила она от меня. Какой я «бедный»? Сердце было так полно, мне было так жаль ее!
– А зачем ты пьешь? Разве я не понимаю?
– Я брошу, Зоя! Брось и ты! Это здоровье губит.
– На что оно мне!
Так перекидывались мы словами и долго просидели вдвоем.
Мы оставили квартиру, переехали на другую. Зоя снова пробовала приучить себя к скромной жизни, но эти пробы оканчивались очень скоро, и она снова начинала кутить. Чем более она кутила, тем становилась раздражительнее относительно меня. Наконец однажды она объявила, чтобы я уезжал с квартиры. Я тихо отвечал, что завтра же уеду.
Но – странная натура у Зои! – ответ мой окончательно вывел ее из себя. Она вдруг бросилась на меня… занесла руку… и ударила!
Через полчаса она уже валялась в ногах, просила остаться, и мне стоило большого труда успокоить ее.
Я пил сильней и сильней и на все как-то махнул рукой. Но вчера получил от моей ненаглядной Наташи письмо. Она зовет меня в деревню и, если я не приеду, обещает сама меня увезти. По письму видно, что она подозревает о моей жизни. Зоя прочитала письмо и стала оскорблять Наташу. Это уж слишком… Это… Я не могу…
Первушин кончил. Он был взволнован и несколько пьян. Он было протянул руку к графину, но я его остановил.
– Послушайте, Первушин, вы губите себя.
– Да разве я и без того не пропащий человек? Что я?
Я его старался успокоить и доказывал, что поездка в деревню освежит его, поправит здоровье.
– Только поедете ли вы?
– Поеду! – решительно отвечал он. – Довольно! Скверне так. Непременно поеду и – кто знает – быть может, и Зоя приедет к нам. Ведь она хорошая, как вы думаете? Ведь славная, а? – торопливо заговорил он и закашлялся.
Первушин даже оживился и несколько раз повторял, что непременно поедет. А я тоскливо взглядывал на Первушина. Худое, с чахоточным румянцем лицо, впалая грудь и скверный кашель – все говорило, что вряд ли ему придется начать новую жизнь.
Мы вышли на улицу.
– Вы разве не домой? – спросил я, когда он стал прощаться со мной.
– Нет… Зайду к одному приятелю. Пусть ее гнев пройдет. Зачем раздражать бедную Зою!
Прошло три дня. Первушин не возвращался. В первый вечер Зоя Михайловна уехала куда-то из дому, но на другой день попросила меня к себе. Я пришел к ней. Она извинилась, что потревожила меня, и спросила:
– Где муж, не знаете ли вы?
Я сказал, что, когда мы расстались, он пошел к приятелю.
– Пил он? – тревожно спросила она.
– Немного.
– А я ведь вас просила! Ему так вредно пить! – с упреком проговорила она.
– Василию Николаевичу в деревню бы надо, Зоя Михайловна, – сказал я.
– А что, что? – испугалась она и вся вытянулась, словно боясь проронить слово.
– Плох он. Ему серьезно лечиться надо.
– Плох… – едва слышно повторила она, – плох…
Я не ожидал, что она так примет известие. Куда девалась ее улыбка? Она вся как-то замерла; глаза стали печальные.
– Но где ж он… где Вася? – вдруг встрепенулась она. – Степанида! Степанида! Поезжай, родная, скорей… отыщи барина, вот адрес… Нет, лучше вы, прошу вас.
Она умоляла меня сейчас же ехать. Я, конечно, не заставил себя просить и уехал по адресу, но там я его не застал и ничего не узнал.
– Ну что? – встретила она, трепетно ожидая ответа.
Я рассказал ей о своей неудаче.
– Господи! Не случилось ли чего?
Она была в ужасном страхе. Бледная, взволнованная, она то нервно ходила по комнате, то садилась и, опустив голову на руки, тихо рыдала.
Наступил вечер. Мы молча сидели вдвоем и прислушивались: не позвонят ли? Сколько раз ей казалось, что звонят, она стрелой летела в прихожую и возвращалась печальная: никого не было. Но вот раздался робкий звонок. Мы бросились в коридор, но Степанида предупредила нас.
Первушин робко, словно виноватый, пробирался тихими шагами. При свете лампы он казался какой-то тенью живого человека, – такой худой, бледный, приниженный. Только глаза его лихорадочно горели.
Зоя Михайловна бросилась на него с каким-то радостным стоном.
Она не могла говорить. Она смеялась и плакала в одно и то же время. А Первушин совсем оробел. Он глядел на нее своими большими, кроткими глазами и точно не понимал, во сне ли все это или наяву.
У Первушиных, казалось, наступил новый медовый месяц. Надо было видеть, как ухаживала за ним Зоя Михайловна! Нечего и говорить, что она не отходила от него ни на шаг. Но бедняк уже слег. Изнурительная лихорадка уложила его в постель. Лучшие доктора были призваны к нему; они стучали в грудь и скверно качали головами.
Зое Михайловне они ничего не сказали, но мне объявили, что надежды никакой, и жить ему осталось очень мало, несколько дней. Чахотка в последней степени!
Я сидел у себя в комнате, когда ко мне заглянула Зоя Михайловна.
– Ну, что, что они сказали? – едва выговорила она, со страхом заглядывая в мое лицо.
Я обнадежил ее, как умел. Она тихо взяла меня за руку и с умоляющим видом спросила:
– Вы правду говорите? Он будет жить? Ведь будет?
– Конечно.
Она ушла от меня с надеждой.
А Первушину с каждым днем становилось хуже; он подолгу забывался, силы, видимо, оставляли его; доктор ездил два раза в день и, уезжая, предупреждал меня, что дело скверное.
Грустная тишина была в комнате больного. Первушин, исхудалый, без ропота, без жалоб, лежал на своем диване. Зоя не оставляла его ни на минуту и все время проводила около мужа; она сама похудела, осунулась, глаза ввалились. Я предложил было заменить ее, но она решительно отказалась. Первушин молча глядел на Зою своим кротким взором, и на лице его была такая счастливая улыбка…